Вера ПАШКОВА
"На долгой разлуке настояна моя тоска..." - так начинает свое стихотворение о родине поэтесса Вера Африкановна ПАШКОВА. Это сейчас она гражданка Украины, победитель литературного конкурса "Славяне-2000", известный в Запорожье прозаик и поэт. А в прошлом - наша землячка, выросла в Сибири, на бурятской земле.
Вера Пашкова родилась в 1950 году в поселке Илька Заиграевского района. Училась в Илькинской и Потанинской школах, окончила Иркутский институт иностранных языков. Волею судьбы уехала на Украину и много лет живет в Запорожье. Работала преподавателем испанского языка, а сейчас занимается литературным творчеством. Публикуется в газетах и журналах, выступает на телевидении и радио. Но, несмотря на интересную и деятельную жизнь, никогда не забывает о своей родине. Приезжает в свою любимую Бурятию и не может налюбоваться ее красотами, надышаться ее чистым воздухом, наговориться со своими родными, друзьями-сибиряками. Не случайно почти все, что выходит из-под ее пера, пронизано нежной любовью к Забайкалью и его людям, тоской по ушедшему безвозвратно. Так уж мы устроены: то, что ушло безвозвратно, становится дороже с каждым прожитым годом. "А посему, - говорит она, - то время и та земля давно стали бесценными для моей души".
Имена героев рассказов автор оставила без изменения, и они - одно из доказательств уникальности дорогого ей края, времени, людей. Хочется верить, что читатели почувствуют притягательность и почти первозданное очарование дорогих ее сердцу мест.
НАКАЗАНИЕ
ЧТО - ЧТО, а посуду мыть я не любила. Пол мыла бы с удовольствием и даже мечтала, когда меня в дежурство по мытью пола включат. Зато с посудой воевать приходилось чаще, чем сестренкам. Вот и в тот вечер мама сказала мне:
- Доча, вымой посуду: девочки еще уроки не сделали.
- А че я? Я днем мыла, Аня сейчас должна мыть.
- Я же сказала: у Ани уроки! Она налила мне в миску горячей воды и села проверять тетради.
- Им хорошо! - завидовала я сестренкам, - пол мыть - пожалуйста, в школу ходить - ходят. Да еще по рублю им на буфет каждый день дают. Люда, вон, накопила и коньки себе за сорок рублей купила. Аня теперь тоже копит, а что хочет купить - секрет. Куклу, наверное, купит красивую, настоящую, которую шить не надо. У нее целых шесть кукол - она из всех игрушек, даже из пластмассовых зверей, делает себе кукол - шьет им одежку и человеческими именами называет... А может быть, подарок мне купит, она очень любит делать всем подарки, а мой день рождения уже скоро!
На минуту-другую мое настроение даже улучшилось, пока не вспомнила, зачем я стою на низенькой скамеечке. Я уныло взглянула на грязные тарелки, и так меня заняла мысль о несправедливости, которая, кстати, чуть не выдавливала из меня слезы, что я вместо стаканов мытье посуды начала с тарелок. Словом, когда я уже составляла мутные стаканы в шкаф, за спиной появилась мама. Гневу ее не было предела. Она накричала на меня, обозвав неряхой и лентяйкой, и отправила, в угол, приговаривая при этом:
- Вот приедет папа из города и тебе ничего не привезет!
- А откуда он узнает, что Вера плохо себя вела? - хихикнула Люда. А Аня сказала тихо:
- Так тебе и надо, не будешь моего Юру "зайцем" звать! - Это я ее пластмассового зайца, который был ее "любимым сыном Юрой", всего-навсего "зайцем" назвала, каковым он и являлся, а когда мы с Аней очень ссорились, то я норовила его еще и за уши схватить.
Сестры тем временем справились с уроками, сложили свои учебники и тетради в портфели и тихо примостились на диване с "Волшебными сказками".
Мама строго сказала:
- С Верой не разговаривать, она наказана. Одну сказку по очереди прочитайте и - спать.
Могла бы и не предупреждать -они не собирались общаться со мной, ибо красноречивым доказательством маминого не лучшего настроения и, как следствие, моего незавидного положения был мой унылый вид. И вскоре сестры, как мышки посидевшие на диване, так же тихонько ушли спать. Мама все "сражалась" с четырьмя стопками тетрадей: двумя - своего 4-го "А", и двумя - второго класса, в котором она заменяла заболевшую Елизавету Спиридоновну.
Мама не торопилась спросить меня:
- Ты ничего не хочешь сказать? Это обычно делалось после 2030 минут наказания. Я, радостная, говорила привычно: "Прости меня, мамочка, я больше так не буду". (В чем бы ни заключалась наша провинность, фразы этой, частенько звучащей в исполнении трех сестер поочередно, обычно хватало.) И обе стороны оставались довольны друг другом.И наказание заканчивалось. Но на сей раз то ли мама забыла обо мне, то ли была очень рассержена...
"Углом" моим служило место у вешалки, на которой висели в два яруса пальто: детские - внизу, взрослые - на полметра выше. Я навалилась на пальто в надежде на то, что мама, увидев это, поймет, что я устала, и что пора "выпустить" меня из "угла". Но, взглянув на маму, я с ужасом заметила, что она сидит неподвижно за столом и подбородок ее уткнулся в грудь. Мама спала. Во мне боролись два желания: первое - разбудить маму и попросить прощения; второе - набраться терпения и ждать, когда она проснется и вспомнит обо мне. Жалость к себе уже солоноватой влагой скатывалась к уголкам вздрагивающих губ. Так, беззвучно оплакивая свою горькую участь, я засунула руку под занавеску, сняла свое пальто, накинула себе на плечи и даже не заметила, как плавно съехала на пол под вешалкой.
Мне снилось, что бегу домой с горки, где каталась с подругой Галей, и что крепко замерзла, и что в валенках полно снега... Потом я почему-то оказалась в соседской зыбке, которая слегка покачивалась и мне стало тепло-тепло. Это моя мамочка несла меня к постели, шепча:
- Прости, доченька, прости, моя маленькая. Я очень устала и совсем забыла про тебя!
И я почувствовала себя самой счастливой в мире! Я не открывала глаза, мне хотелось, чтобы мама вот так несла меня долго-долго и целовала и чтобы я чувствовала вкус ее слез....
КАУРКО
- ТПРУ-У! - Калька спешился у калитки, проворно отодвинул тяжелый засов, распахнул ворота. Лошади ввалили во двор плотным рядком.
- Сколь раз тебе говорить, Калька, не седлай Игреньку - сбросит, ведь жеребая она! А Каурко где? - в вопросе тревога. Взглянул на сына и испугался своей догадки: неладно с Кауркой.
Вторую неделю Пимен приглядывался к жеребцу, надеясь, что бездомный пес, покусавший Каурку на покосе, не причинил ему большого вреда: с исчезновением следов укусов на переднем стегне, хотелось думать Пимену, пройдут и волнения за Каурку.
- Каурко, тятя, расстреножился и убежал ночью за Арчан.
- Ну, иди, мать хлебы печет, поешь да вздремни маненько. Поедем ворошить, - и понуро пошел за лошадьми, привычно проскочившими мимо открытых ворот конюшни в дальний двор к колоде.
- Не доглядел я Каурку - собака-то, видать, худа была...
За спиной Калькин крик: молоденький басок, легко ломается, от чего еще сильнее угадывается отчаяние кричащего.
- Проня, не ишши его, он злой стал, искусат! А дядя Макар говорил: если бешеный конь искусат, сам взбесисься.
Но Прокопий взлетел на Воронка на глазах у отца, бросив на ходу: "Тять, не зачиняй на засов, я скоро! "
- Стой, сына, стой! Нельзя туды! Плечи Пимена обвисли, когда старший сын его пропал в переулке, оставив после себя копешку пыли да склонившуюся вслед крапиву, венчающую заплаты с обеих сторон переулка. Пимен задал остальным лошадям по мере овса - работы предстоит им сегодня много, а на траве они только аппетит нагуляли. В сенях возится да вздыхает:
- Беда-то кака, отец, - на пороге избы жена.
- Каля сказал, Каурко захворал? Пошто Проню отпустил? Калька таки страсти про жеребца сказывал, ой, тимнеченьки! Пена из пасти ала, дрожит весь, землю копытом бьет, ажио подкова слетела. Как бы беды с Проней не стряслось.
- Не рви душу, Аня, че таперича сделашь? Бог даст - приведет Проня Каурку.
Не хотелось и думать о плохом. В сенях под матицей деготь березовый в туеске да пучки травы разной. Суетится Пимен - пойло для Каурки ладит. Кабы его Проня только нашел. Надежда с тревогой за сына заворочались под грудиной мужика.
- Тятя, посмотри, не прокусил? -Проня скинул тужурку вместе с рубахой. На правом плече - кровоподтек, как от щипка.
- Говорил же - не ишши, сам придет, коли сдюжит, - Пимен мажет дегтем сизую припухлость на плече сына.
- Кожа цела, не прокусил, а это главно. Мать бадан заварит за ночь и пройдет.
...Каурко не появляется. В избе тоскливо, во дворе сиротливо. Нет Каурки. Братья малые со двора в избу не заходят. Придут с луга, наскоро, без аппетита поедят и - на изгородь.
- Он, верно, в тайгу ушел, а там его волки и съели, - Фанка смахивает слезы, пряча лицо от Кальки.
- Ты че, Каурку-то? Он етих волков сроду не боялся. Тятя, помнишь, рассказывал, как он волчице матерой череп раздробил прошлой зимой под Кяхтой.Вернется Каурко, вот увидишь.
- Без Каурки плохо: на Чалом шибко не погоняшь, а Воронко только братю Проню слушатца, - всхлипывает Фанка. Ему хуже всех: только Каурко терпеливо стоял, пока Фанку усаживали, да косил добрым глазом, вроде говорил: "Не боишься, вот и молодцом, мы с тобой сегодня все копешки свезем".
- Ребяты, - мать на пороге руки о передник сушит, - пейте чай, да спать. В избу валите, на сеновале нельзя нонче - Каурко может прийти. Его теперича сторониться надо, а то горя не обересься.
- А тятя его вылечит - он же всех умет лечить, - в голосе Фанки не вопрос - мольба...
Ксеня, сестра старшая, в воротах с маленькой Марусей на руках: "Каля, Фана, а я - за вами. Завтра мы копнить с утра пойдем, а вы с Марусей поводитесь". Любят братишки маленькую звонкую племянницу свою, да не до нее им сейчас.
- Ты че, мы с тятей да с братей ишшо свое не докопнили. Фанку вот бери, ему все одно не на ком копешки возить.
- Че, так и нет Каурки?
Вместо ответа плач младшего братишки...
- Ветенар сказывал: застрелили ту бешену собаку, теперь опять в ночно можно ездить, - и направилась в избу поздороваться с родителями. Братишки - за ней.
Громадная тень метнулась через забор, рассыпая золото - грива и хвост лили желтоватый свет в сумерки.
- Каурко! - ахнула мать. Пимен бросился в сени, глухо выдохнув:
- Не выходите!
С лету Каурко заскочил в конюшню. Пимен резко захлопнул ее двери, накинув щеколду в тот момент, когда Каурко, обежав просторную конюшню, непривычно хрипло заржал и ударился о двери. Лохмач поджал хвост, забился в конуру. Ни радостного повизгивания, ни звонкого приветственного лая.
Конюшня заходила ходором - мечется по ней Каурко, бьется о стены, настил дощатый срывает. Домочадцы во двор высыпали, от отдушины глаз не отводят. Время от времени в ней видна часть Кауркиной худющей морды: то пасть сверкнет желтыми зубищами, да затрещит под ними наличник, то на уровне отдушины остановится дикий воспаленный взгляд.
- Тащи из сеней ведро, Каля. А ты, Фана, говори с им через отдушину; да шибко близко-то не подходи - ядовита у Каурки слюна, страсть кака ядовита.
Двери конюшни приоткрыл стремительно отец, а Прокопий протиснул в них ведро, принесенное Калькой, пока Каурко недоверчиво прядал ухом на монолог своего младшего друга.
- Ты, Каурко, не бесись, ветенар приедет, укол сделат, и мы завтра копнить поедем.
Морда жеребца резко исчезла из отдушины, и тут же покатилось, громыхая, ведро: новый бешеный круг нарезало по конюшне обреченное животное. Анна прижала Фанку к груди; плача, они отступили от конюшни, в которой то гремела, то повизгивала жесть яростно сминаемого ведра.
- Уймутся все - схожу к Ивану Гнеушеву, а ты, Проня, рысью за Демидкой, - выдавил из себя тихо отец. Сел на лавку у порога, голову до боли сжал руками.
- Каурко, Каурко! - Заморгал, защурился Пимен. - Не было у нас жеребца умнее. Даже горе ты наше, как человек, разумел.
Перед глазами - сцены совсем еще свежие: Фанка восседает на жеребце - Фанка на посылках: то за обедом для косарей, то с другим каким поручением. Глазенки радостно лучатся:
- Мы с Кауркой мигом, тятя! - То Калька с Фанкой - сундулой искупаться в Хилке в короткий час послеобеденного отдыха едут да песни орут...
- Каурко, Каурко! Все-то дороги мы с тобой изъездили: от Петровского Завода до Кяхты. Надежнее тебя во всем обозе не было...
Мужики сошлись заполночь. Фанка забылся в запоздалом сне: несет Каурко Фанку к речке под радугой, и нет предела Фанки-ному счастью. Сейчас прямо с разбега Каурко окунется в бархатистую прохладу летней речки. Фанка инстинктивно поджимает ноги. Каурко уже в воде. И вдруг, как с трамплина, ныряет Фанка с Кауркиной спины в серебрящуюся воду. Бах! То ли громкий всплеск, то ли раскаты предвестника грозы. Не сразу доходит до Фанки истинный смысл этих раскатов. Зашлись в оглушающем лае собаки, спросонья закукарекали глупые петухи...
Под навесом тоскует-волнуется огонек трехлинейки. Двор густо пахнет керосином да карболкой. Да глухо переговариваются о чем-то мужики.
- Прости нас, Господи, прощай, Каурко, - шепчет, крестясь, мать.
...Похоронили Каурку у дальнего заплота за старым колодцем - со двора палую лошадь вывезешь - переведется весь скот.
Долго горевала семья о Каурке. А за неделю до Ильина дня Пимен, непривычно легко пересчитав ступеньки сеней, тормошит Фанку: "Иди, паря, хозяйство ново примай! " В свежевыбеленной конюшне на пахучем сене лежит усталая Игренька и ревностно косится на вошедших. Костлявое скользкое существо, захмелевшее от первых глотков воздуха, поднимается, падает на худые коленки, но тут же вскакивает снова. Игренька, умильно глядя на упорного первенца, поднимается и подставляет ему свое брюхо: "Пей, сынок, крепчай! " И лижет светло-карюю шерстку малыша.
- В Каурку! - спокойно изрекает Пимен.
Станции, станции, домики темные,
Окна чужие тоскливо глядят,
И голоса равнодушные, сонные
Из репродукторов что-то бубнят.
Еду туда, где огни не тоскливые,
Где каждый кустик и камень знаком,
Стану я в тысячу раз всех счастливее,
Если увижу наш сад и наш дом,
Где тополя меж собой соревнуются,
Где под черемухой папа сидит,
Где очень весело в чистую улицу
Дом наш глазами окошек глядит.
Сяду я с папой и мама присядет Средь суеты своей время найдет.
Как хорошо, что я дома, как рада! ..
Пусть хоть во снах это счастье живет.
***
Опять лечу, уже и пульс спокоен,
В сознание влетает прожитое.
И каждый гость в нем памяти достоин,
И каждое мгновенье - золотое.
Калейдоскоп времен и лиц так близко:
Тут трель осенняя, здесь - суета весны,
И Зевс по тучам где-то лупит близко,
И мы опять с тобою влюблены!
Перелистываю пошленький роман,
Барбариской ссасываю вечер,
За окном нахальный ураган
Тополям обгладывает плечи...
Вот трамвай уже торопится в депо
И приветы шлет на каждом стыке.
Дома мне и сытно, и тепло,
Только бы к ненужности привыкнуть!